Целую ночь, покуда стоял пароход, продолжалось это нервное, близкое к истерическому, состояние, и когда на следующий день чудный гость, засвистав и задымив, ушел дальше, все, что жило в Покровском, чуяло, что случилось что-то новое, что теперь что-то стало не то, и действительно, впоследствии, спустя годы, всякий Покровский житель стал считать день первого появления парохода — днем, с которого в сельскую глушь начали являться разные злые и добрые новости. Пароход, снаряженный каким-то юным купеческим сыном, — быть может, пожелавшим, шуметь на газетный манер, — "росчал" состаривщиеся нравы захолустья, и вслед за тем в эти дряхлые нравы, в эти маленькие дела стали входить новые элементы, новые черты… Не прошло и года после памятного дня, как из неясно сознаваемого покровцами "нового" совершенно точно и определенно и для всех видимо обрисовалось одно явление, совершенно новое. Это явление, пришедшее за пароходом, было — деньги. В глушь, в захолустье, в среду бедности, забитости пришли деньги, много-много; денег…
— Такие ли еще деньги я на своем веку видал! — негодуя на новости дня, говорит покровский старожил. — Может, сотни тысяч через мои руки прошли, а не то что… Какие это деньги? Тьфу, одно!
Речь этого старожила дышит неподдельным негодованием на новые времена. Но человек, близко знакомый с прошлым житьем-бытьем Покровского, посравнив его беспристрастно с настоящим, непременно должен сознаться, что негодование старожила вполне неосновательно. Да и в самом деле, за сколько бы сот лет мы ни углубились в историю села Покровского, мы всегда находим покровца работающим на кого-нибудь — на большого боярина, на сына боярского, на святую обитель, на господ злых, на владык добрых, на разбойников-приказчиков — и вообще на сотни и сотни разных сортов владык, которые поступали со всеми этими людишками как хотели: продавали их и закладывали, пропивали, проигрывали, забывали их на год, на два, а потом вдруг нагрянывали и требовали сразу все за прошлое да вперед за пять лет… Не мелея и не пересыхая, а, напротив, постоянно увеличивая свои воды, целые столетия лилась в этот уголок река приказов из Москвы, из Питера, из Парижа и бог весть откуда, и в редком из них не было повеления, чтобы — "которые людишки от нашего господского дела по лесам станут разбегаться и животы свои кидать, и те животы брать на наш господский двор да, сыскав людишек, кнутом бить и к делу нашему боярскому ставить…" А над злыми и добрыми детьми боярскими и боярами, над беспощадными немцами-управителями и кровопийцами-приказчиками — стояли Москва, Питер и тоже требовали: "да на зелейное… да на пушкарные… да посошные…" — не забывая всякий раз прибавить в объяснение законности этих сборов все то же повеление: "сыскав, бить и деньги с него взять". Эти два потока приказов, стоявшие целые столетия у самого носа покровца, естественно давали очень мало времени покровцу подумать о себе, поработать на себя… — Через его руки, как говорит старожил, прошло несметное число денег, — но чтобы они были когда-нибудь в руках у него, чтобы он привык распоряжаться ими — этого сказать никак нельзя, иначе как объяснить, что и до сих пор покровец не умеет расчесть, не знает, где его выгода, берет грош за неистовый труд, а на пустяке думает ограбить и нажиться…
— Ежели вашему здоровью поскорея, — ломаясь, бывало излагает предводитель целой толпы покровцев человеку, который нарочно приехал к ним из города на лодке по какому-нибудь делу, — ежели теперича поскорея вам надыть, то ближе, как двадцать пять… то бишь… шестьдесят рублев нам взять нельзя… Этаким вот манером!
Проговорив с полным апломбом эту речь, покровец оглядывался на своих товарищей, как бы спрашивая их: "ловко ли?" Но товарищи сами смотрели на него недоумевающими глазами и тоже как бы спрашивали: "нешто столько?" Общее недоумение разрешалось обыкновенно тем, что приезжий, изумленный глупостью обывателей, не сказав ни слова, только плевал на их речи и, не помня себя от негодования, шел назад в лодку.
— Назад поезжай! — говорит он гребцам, и те берутся за весла.
При виде этого покровцы начинали понимать, что попали "не туда"; они сразу снимали шапки и, толпой придвинувшись к берегу, оробевшими голосами кричали отъезжавшему:
— А ваша цена какая будет? Ваше сиятельство! Говорите вашу цену.
— Я с дураками, — доносилось из лодки, — разговаривать не хочу!
Тут всеми покровцами овладевал панический страх; сразу поняв, что они дураки, и видя этих дураков один в другом, они принимались осыпать друг друга ругательствами и пинками и, как испуганное стадо, бросались к воде, а иные вбегали по колено и даже по шею в воду и орали…
— Двадцать… Пятнадцать, господин!..
— Десять… Пя-а-а-а-ть!..
— Я с дур-рраками, — гремел с лодки ответ, — и говорить-то не буду!..
— Три-и-и… два-а-а… — вопияли покровцы, захлебываясь и утопая.
— Рубль! — наконец с насмешкой отвечали с лодки, и на этот рубль бросались все.
— Я-я-я-я… — гудели над рекой, перемешиваясь с бранью, крики дравшихся и утопавших покровцев.
Задумав ограбить и нажиться, сразу там, где этого сделать невозможно, покровец доводил, таким образом, цену своего труда чуть не до нуля. Он это донимал и хотел поправиться…
— Так за рубль? — спрашивает его воротившийся приезжий.
— Да уж… — бормочет он и робко шепчет — за два с подтинкой… уж…
— Как за два с полтинкой? Полтинника не дам!
— Ну, извольте, извольте.
— Не дам!
— Ваше сиятельство! Ваше благородие!..