И в такую-то глубоко потрясающую минуту что же делал истинный духовный отец пробужденного сознания, чуткое ухо которого должно было понять всю глубину искренности грешника, каявшегося всенародно? Что делала литература? Страшно сказать, что творила она… Не говоря о явных изменах самой себе, своему вчерашнему горячему слову, — она принялась хохотать над человеком, который, бросив проторенный путь, потому что воспоминания о нем огнем жгли его подошвы, кинулся в сторону, в дремучий лес, завяз в болоте, — она принялась лечить больного дубиной. Кающийся грешник, не щадя себя, открывал свою душу, всю свою беду, боль и скверну, а отец духовный взял да и рассказал все это в виде анекдота в праздной компании, собравшейся весело провести вечерок… А ведь Влас тоже шел собирать на построение в растерзанном виде: он был бос, ворот его расстегнут, шапки на нем не было…
Да, духовный отец поступил совершенно неправильно, хотя и понятно, почему так поступил он. Что он ошибся, что это был не просто сальный анекдот — ему доказывает ежеминутно сама жизнь, уже стремящаяся обойти этого фамильярного исповедника, слишком много видевшего на своем веку и потому довольно-таки утомленного… Мы верим и понимаем, что "они не предали, а устали"… — и не будем поэтому распространяться о том зле, которое сделано хохотом и насмешками над человеком, "бившимся головою о камни"… Не будем распространяться еще и потому, что и помимо ослаблявшего силу страсти покаяния влияния литературы — самое прошлое каявшегося человека не могло исчезнуть бесследно и должно было рано или поздно всунуть свою свиную морду в светлый храм обновленного сознания… Корни дерева, зацветшего с такою силою, все-таки большею частию лежали в гнилой почве прошлого. Только сильные, необычайные характеры были поэтому в состоянии дотянуть дело покаяния до конца и пасть с честию и славою.
Большинству характеров не столь необыкновенных, но все же сильных и энергических, пришлось, — что мы и видим в настоящую минуту довольно часто, — употреблять громадные усилия для того, чтоб ежеминутно бороться с своими личными несовершенслвами и "заставлять себя" говорить то именно слово, которое сознание считает надобным, и там, где оно надобно. Мы можем указать на бесчисленное множество "хороших людей" во всех сферах общественной деятельности, которые, изнемогая лично под бременем своих несовершенств, своих дурных, издетства вкорененных побуждений, все-таки настолько умеют овладеть собою, заставить себя молчать, заткнуть своим дурным побуждениям рот, что, благодаря им, начатое дело, хотя и медленно, но аккуратно и верно, идет вперед. Эти люди, умеющие сломить себя, умеющие смирить, казнить свое дурное я, чтобы сказать и сделать то, что говорит мысль, что сознание считает требующимся в настоящую минуту, — эти люди тоже мученики, которым, однако, и честь и слава… Но и таких людей мало; и тут, чтоб удушить в себе маммонные требования, нужно слишком много воли, слишком большой природный ум, слишком крепкую организацию и волю… Таких людей мало (хотя на смену их уж есть иные, еще более сильные натуры, покуда еще не действующие), их мало везде — в литературе и жизни; но зато и той и другой совершенно овладел человек среднего образа мыслей, среднего характера, среднего темперамента… Это он, этот богомаммонник, выдумал манеру говорить битых пять часов и не сказать ни одного слава; это он выдумал фельетон с плачем о бедном брате и сальными анекдотами для публичных мужчин и женщин; это он обвиняет преступника, зная, что он не преступник; это он оправдывает виноватого кругом; это он хочет застрелиться и не может; это он украл деньги и незнал, куда с ними деться… Бедный, несчастный человек!.. Он везде, повсюду, во всем… Благодаря ему нельзя придумать ни одного плана, ни одного дела, — он скажет "да", и сделает "нет", и будет говорить вам "да" и "нет" изо дня в день, круглый год, так что истомит вас и обессилит. Защищая вас, он думает, что вас надо бы обвинить; предавая, он терзается и знает, что это подлость, он ропщет против неправды, — а она только им и держится; он обнаруживает львиные качества, когда сидит на цепи, и мышью ныряет в нору, очутившись на свободе. Он хочет свободы — и боится ее до ужаса; он постоянно жаждет любви — и не умеет любить; он путает бога и маммону, он путается у вас под ногами, он обзывает и себя и вас, говоря "да" и будучи в силах только сказать и сделать "нет", и наоборот, он, этот средний человек, душит вас в литературе, в суде, в земстве, в театре; это он заставил вас потерять аппетит к жизни, он — несчастнейший, мучающий и измученный средний человек, он — богомаммонник!
-
— Пиши! Сейчас… пиши!.. — на всю платформу раздается почти воплем, почти криком голос, очевидно женский и очевидно насыщенный слезами. Он несся из окна вагона отходившего поезда, и его рыдающий тон заставил вздрогнуть всех, кто в эту минуту был на платформе вокзала… Под влиянием этого крика провожавшие поезд люди почти все ушли с зерном глубокой боли в сердце; а одного человека он ударил в сердце точно ножом.
Была ночь, первый час; поезд ушел, ушли сторожа, ушли рабочие, а человек, так больно раненный в самую глубину сердца, стоял и не мог оторвать глаза от темной дали, в которой чуть светился красный фонарь исчезнувшего поезда…
Это был муж уезжавшей женщины… Старая, поминутно повторяющаяся история, — "они разъезжались", по крайней мере на время… на год… Они не могли жить, им надо было отдохнуть друг от друга, опомниться… и т. д. Не могли, потеряли смысл жизни, — словом, они сознавали только, что "не могли"… и расстались. Последние дни были особенно напряженны и тягостны. Минута отъезда тянулась ужасно долго; у каждого из них было на душе бог знает что, в отношениях господствовало что-то донельзя утомительное, хотя они, решившись расстаться, уж не имели ничего враждебного друг к другу. Была, словом, какая-то тяжелая путаница и неискренность, которую хотелось как можно скорее прекратить, чтоб одуматься… Это состояние тянулось несколько дней и все время владело и им и ей, даже при расставанье. Какие-то чемоданы, какие-то билеты надо брать, хлопотать о том, чтобы не опоздать, — все это еще более усиливало нелепость положения, особенно после всего того, что было до разлуки и что было причиной разлуки… "Пиши, я буду писать!.." выходило как-то ужасно глупо, после всего и в то время, когда надо было искать, куда положили квитанцию… Глуп и тяжел был поцелуй, вздох, грустное выражение лица. Словом, все дни до последней минуты — все было неискренно, глупо, тяжело, и вдруг этот-то вопль: